Posted 21 Augu 2007
О реинкарнациях


Черный цвет в западноевропейской традиции – цвет траура, смерти. Антипод белого, противопоставление этих цветов символизирует борьбу зла и добра, ада и рая, жизни и смерти.

Черный цвет – слепота и прозрение одновременно. Черный цвет – неизменный спутник Шмуца на протяжении всего творческого развития. Черный цвет – ахроматический. Он – смесь всех возможных цветов, как и белый. Черный – конец и начало. Метафизическое лоно, из которого появляется жизнь, и черная земля, о которую стучат заступы и лопаты. Черный.

“Черная тень мчится в мою сторону, будто обезумевшая от многолетнего питания отходами нефтехимической промышленности стерлядь!!!”
“И нырнул в черные волны бездонного небесного океана.”
“Распластав крылья по черному, усыпанному тысячами звезд, покрывалу ночного неба, сгорает мое тело холодным сердечным огнем……”
“Вдруг поздно ночью пробежала по занавескам дрожь, закачалась люстра под черным потолком, заскрипели доски половые”
“В черном беспамятстве добрался до Кремля и попытался пройти мимо стражников грозных.”
“В четвертой ячейке над словами «Займутся для расцвета России трудом» по черной пашне с плугом шагает красный человек, а на горизонте красные заводы испускают черный дым.”
“Стены дома, скрипя бетонными суставами, выгибались в дугу, образуя черную воронку глубиной в вечность.”

И, наконец, в черный изначальный цвет бесконечного космоса окрашено виртуальное воплощение Шмуца. И его Новое Слово, вспышками белого в бездонной черной Вселенной, явлено нам: Черное небо смотрит на меня звездами и молчит…

***

Schmutz продолжает традицию жанра “путевых заметок”, так широко распространенных прежде. В самом деле, сюжетная линия напоминает “Хождение за три моря” Афанасия Никитина, “Житие и хождение в Иерусалим и Египет” казанца Василия Яковлевича Гагары да, в конце концов, “Путешествие из Петербурга в Москву” Радищева. С другой стороны, Schmutz отсылает нас с другому древнему жанру – мытарствам. И вправду, герой на протяжении книги ищет свое “я” (в мытарствах святой пытается уйти от бесов, оберегая душу), существа, с которыми он сталкивается, пугающи, они стремятся заменить отсутствие “я” у Шмуца своими штампованными и обезличенными представлениями.

Существа, встречающиеся ему на пути, суть собирательные образы всей современной жизни. Отличительные черты субкультур, социальных слоев гиперболизированы до комичности. Шмуц же не принадлежит ни к одному из слоев, ни к одной из субкультур. Он чужд всему этому не в силу своей мизантропии, он просто иной. “Тот, кто научился летать, больше никогда не опустится на землю.”

В обществе, куда попадает Шмуц, каждое существо раз и навсегда замкнуто в рамках своей социальной роли. Руль никогда не станет Мужикуларька, Больнойстарик обречен топтаться у Скворечника. Только Шмуц, обладая гибкостью сознания, никогда не сможет стать одним из них, потому что для него это означало бы смерть. С точки зрения существ, Шмуц действительно лишен собственного “я”. Он не является носителем какой-либо роли, он не выполняет заученных действий, не повторяет машинально слов. Но читателю Шмуц, напротив, представляется самым человечным из всех персонажей, наделенным способностью сострадать, сочувствовать, сопереживать, меняться, развиваться.

***

Герой помещен в мир, где даже одаренность потребляется. Где наиболее способные (способные, быть может не просто накопить больший объем информации, но и осмыслить глубину падения мира) потреблены одноклассниками в виде фарша. Общество по сути возвращено в первобытный строй, где каннибализм в порядке вещей.

Социальные институты активно способствуют стандартизации личности с самого рождения. Существа в книге описаны нарочито скудно, подчеркнуты наиболее общие для них черты (лысина директора, избивание детьми в школе друг друга), это не живые люди, а иллюстрации массового представления о них, растиражированные массовой же культурой, лишенные индивидуального. Сам же Шмуц никаков. Автор не дает нам описания его роста, цвета глаз, голоса. Быть может, не имея собственного “я” он не имеет и законченной физической формы.

Автор прослеживает все сферы жизни человека. Рождение, образование, религиозные институты общества. Даже межполовые отношения (эльф-цвельф). Словом, Шмуц наблюдает все стадии жизни, не обнаруживая где-либо смысла и места для себя.

Примечательно, что у него отсутствуют сильные эмоции, негативные равно как и положительные. Даже в момент опасности (акушер со скальпелем) он только защищается. Большинство событий внешнего мира способны вызвать в нем лишь кратковременное удивление.

Герой книги бесконечно, безнадежно, неисправимо одинок. Однако можно ли ставить это ему в вину, раз он не обладает собственным “я” и не может по определению найти родственную душу в мире раз навсегда закрепленных ролей.

***

Первая реинкарнация Шмуца. Tabula rasa. Белый лист. Цветущая вишня. Снег. Докторский халат. Потолок. Саван. Подвенечное платье. Пожалуй, ни один из цветов не вобрал в себя столько значений, символических смыслов и абсолютной чистоты как белый. Все цвета спектра в одном цвете. Бесконечность и отсутствие пространства. Вывернутый наизнанку черный космос. Вспышка. Слепота. Бог.

Первые слова (черным по белому) снова подтверждают мои мысли обо всем, что связано с ним. Вневременность и актуальность эпохи постмодерна, где окиянский бороздун сейчас воспринимается как отсылка к депповской трилогии, а в контексте вневременном интерпретируется по-иному. Но от различия восприятия текст не теряет ничего, эта множественность интерпретаций так притягательна. Сознание читателя вовлечено в игру. Шмуц, утеряв собственное Я, превращается в пангероя, во ВСЁ окружающего мира. Он – бизань-мачта, он – полоумный тип с не менее полоумным компасом, он – наследник хозяина верфи. А разве в румпельштильцхеном Ку-ко! не слышится вам его вечно живой голос?

Невообразимая смесь всевозможных культурных кодов (голливудские кинокартины, немецкий фольклор, эсхатологические фобии, инфантилизм и специализированные навигационные термины) настолько поражают воображение неподготовленного читателя, что он полностью поглощается текстом. Каждая следующая фраза перемещает читателя куда-то, где он меньше всего ожидал оказаться.

Угадывать ассоциации автора – дело заведомо неблагодарное, потому как читатель никогда не воспроизведет, что связало в авторском сознании Джека Воробья и Румпельштильцхена. Поэтому я только констатирую удивительную эклектичность его произведений, где абсолютно несовместимые в норме понятия объединены и удивительно дополняют друг друга.

Критик путается в содержании шмуцевских произведений, проваливается куда-то и неожиданно взмывает вверх. Содержание бесцеремонно не желает вписываться в рамки жанров, определений из учебников по стилистике, культурологических теорий и прочего. Критику остается благоговеть перед содержанием, обходя его стороной, и цепляться за форму. Но и форма рассыпает в прах искусственные построения из литературоведческих терминов.
Хотя бы “ромовый бас”. Синкретический эпитет – скажет критик. Но не породить ему никогда этого раскатистого рыка, пахнущего ромом, в своем сознании. И уходит он, посрамленный. “Лишь свесит с люльки лысый кочан” – какая ласкающая аллитерация, повторяющаяся в звонко-пронзительном “бирюль”! Предложения выверены, если проговаривать их вслух – слышен ритм языка, особая мелодика произведения. И как распяливает губы в улыбке от трогательного “Ку-ко!”, я перечитываю последний абзац снова и снова, не в силах сдержать ликования и детского восторга.

Анна Сергеева

Share to Facebook
Share to LiveJournal